Даже на обожженных ветвях проклюнутся свежие ростки


Следователи Особого секретного отдела органов правопорядка, проведя облаву в нашей Церкви, арестовали меня и отвезли в полицейский участок Чанбу. Я был возмущен обвинением в уклонении от службы в армии, но не промолвил ни слова. Я мог бы многое сказать, но мне просто не дали открыть рта.

Кое-кто, видя, что я молчу в ответ на несправедливость, называл меня слабаком. Я и это пропускал мимо ушей, будучи уверен, что подобные оскорбления — не что иное, как очередные испытания, ниспосланные свыше. Если я должен пережить их ради достижения цели, значит, так тому и быть. Поскольку мой путь был предельно ясен, я не мог потерпеть поражение. И чем больше ожесточались мои преследователи, тем упорнее я стремился в своих поступках проявлять больше благородства, чем кто-либо другой.

Стоило мне принять такое решение, как полиция уже не могла со мной ничего поделать. Когда следователь писал свой отчет, я подсказывал ему, как лучше написать.

«Почему бы вам не упомянуть здесь об этом? — говорил я. — А тут напишите так и вот так». И он делал так, как я ему говорил. Каждая фраза из тех, что я посоветовал, была верной, но когда следователь прочел весь текст целиком, он обнаружил, что вывод, который напрашивался из текста, был совершенно противоположен тому, что он планировал написать. Тогда он разозлился и порвал отчет.

13 июля 1955 года, на шестой день моего пребывания в полицейском участке Чанбу, я снова оказался в тюрьме. На сей раз это была тюрьма Содэмун в Сеуле. Меня сковали наручниками, но я не чувствовал ни стыда, ни сожалений. Жизнь в тюрьме не могла стать для меня преградой. Она вызвала во мне бурю негодования, но никак не могла стать препятствием на пути. Для меня это была возможность лучше подготовиться к будущей деятельности. И я преодолевал трудности тюремной жизни, говоря себе: «Смерть в тюрьме — это не для меня. Я здесь не умру! Тюрьма — это трамплин, который поможет мне совершить прыжок в мир полного освобождения».

Этот закон действует как на земле, так и на небесах: зло рано или поздно отступит и погибнет, а добро возвысится и будет процветать. Даже если я окажусь в куче дерьма, я не пропаду, если сохраню при этом чистоту сердца. Когда меня уводили в наручниках, проходившие мимо женщины косо взглянули на меня и осуждающе скривились. По их лицам явно читалось, каким нелепым я выгляжу в их глазах, ведь я, по их мнению, был предводителем какой-то развратной секты. Но я не чувствовал ни страха, ни стыда. Какими бы гнусными ни были оскорбления в мой адрес и в адрес Церкви, они не могли меня сломить.

Разумеется, у меня, как и у всех людей, есть чувства. И если внешне я всегда сохранял достоинство, внутри у меня порой кипели едва сдерживаемые эмоции, и я ощущал горечь до мозга костей. Каждый раз, чувствуя, что вот-вот дам слабину, я терпел и говорил себе: «Я не тот, кому суждено умереть в тюрьме. Я снова встану на ноги! Я в этом уверен». Моя решимость удваивалась, и я твердил снова и снова: «Я принимаю всю боль на себя и несу бремя, свалившееся на нашу Церковь».

Было вполне естественно ожидать, что мое заключение положит конец нашей Церкви и прихожане разойдутся на все четыре стороны. Однако вместо этого члены Церкви стали навещать меня каждый день и даже иногда боролись за право навестить меня раньше других. Комната для свиданий открывалась в восемь утра, но мои прихожане собирались у ворот тюрьмы и выстраивались в очередь задолго до этого. Чем яростнее меня проклинали и чем сильнее я чувствовал одиночество, тем больше людей приходило проведать меня, подбодрить и поплакать обо мне.

А ведь я встречал их без особого восторга и даже отчитывал: «Зачем вы приходите сюда и поднимаете столько шума?» Но они все равно шли за мной и плакали. В этом выражались их вера и любовь. Они привязались ко мне не из-за моего умения гладко и красиво говорить. Они любили меня за ту любовь, которую чувствовали в глубине моего сердца. Они знали, какой я на самом деле. Даже умирая, я не смогу забыть моих прихожан, которые остались верны мне даже после того, как я предстал в наручниках перед судом. Я буду помнить, как они глотали слезы и горестно смотрели на меня, сидевшего на скамье подсудимых.

Тюремные охранники изумлялись сверх всякой меры. «Как этому человеку удалось свести с ума столько людей? — поражались они, глядя, как к тюрьме подходят все новые и новые толпы народу. — Он ведь не муж им, а они — не его жена, и он не приходится им сыном. Почему же они так преданны ему?»

Как минимум однажды один из охранников заметил: «Нам говорили, что Мун — настоящий диктатор, эксплуатировавший людей, но ведь тут ясно как день, что это не так!» Этот охранник позднее присоединился к нашей Церкви и последовал за мной...

В конце концов, после трех месяцев заключения суд признал меня невиновным и отпустил на волю. В день освобождения начальник тюрьмы вместе с начальниками всех ее отделений устроил мне почетные проводы. За три месяца все они стали членами Семьи Объединения. Они действительно открыли мне свою душу, и причина тому была очень простой. Узнав меня ближе, они увидели, что я совсем не такой, каким представлялся по слухам. В итоге получилось, что ложные слухи, распространившиеся в обществе, помогли в нашей миссионерской работе!

Когда меня забирала полиция, все средства массовой информации и все общество раздули вокруг большую шумиху. Но когда меня признали невиновным и освободили, все молчали, будто воды набрали в рот. Единственным упоминанием о моей невиновности и последующем освобождении была крохотная заметка в три строки в самом дальнем углу газетного листа, гласившая, что «преподобного Муна признали невиновным и выпустили на свободу». Грязные слухи, породившие скандал на всю страну, оказались ложными, но этот факт благополучно затерли и забыли. Члены Церкви пытались протестовать и говорили мне: «Преподобный Мун, это же несправедливо! Все это до такой степени выводит нас из себя, что мы не можем больше терпеть». Они плакали передо мной, но я молчал и просто утешал их.

Я никогда не забуду ту боль, которая навалилась на меня вместе с ложными обвинениями. Но я терпел, даже когда против меня ополчилось столько людей, что казалось, будто мне нет места во всей Корее. Эти боль и печаль навсегда засели где-то глубоко, в самом дальнем уголке сердца.

Я был похож на дерево, покореженное ветрами и ливнями и опаленное пожаром, но я ни за что не позволил бы себе сгореть дотла и умереть. Даже на обгоревших ветвях по весне распускаются свежие почки. Если я буду продолжать свой путь со смирением и твердой убежденностью, однажды непременно наступит день, когда люди поймут ценность того, что я сделал.



Наверх